Ж. БАТАЙ



ПИСЬМО Х.,
РУКОВОДИТЕЛЮ СЕМИНАРА ПО ГЕГЕЛЮ



Париж, 6 декабря 1937.

Дорогой X.,

Все последующее я пишу Вам, поскольку это представляется мне единственным средством продолжить разговор, проходивший до этого между нами в самых разных формах. Должен сразу сказать, что Ваша критика позволяет мне выразиться еще более ясно.

Я допускаю (как вероятное предположение), что теперь история закончена (близка к развязке) (2). Я представляю все немного иначе (я не придаю большого значения различию между фашизмом и коммунизмом); с другой стороны, я не вижу ничего невозможного в том, если через какое-то время, пусть и нескоро, все начнется заново.

Если действие («делание») является — как говорит Гегель — негативностью, то тогда встает вопрос, не исчезнет ли негативность того, кому «больше нечего делать», или будет существовать в состоянии «негативности без применения»: что касается лично меня, то я могу решить этот вопрос только в том смысле, что я сам являюсь этой «негативностью без применения» (и я не смог бы определить себя более точно). Полагаю, что Гегель предвидел такую возможность: по крайней мере, он не расположил ее в конце тех процессов, которые описывает. Я думаю, что моя жизнь — ее зияющая пустота, или, еще лучше, ее открытая рана — сама является опровержением замкнутой системы Гегеля.

Вопрос, который Вы ставите по поводу моей персоны, сводится к тому, чтобы знать, ничтожен я или нет. Я и сам часто ставил его, преследуемый отрицательным ответом. Кроме того, поскольку мое представление обо мне самом меняется, и мне случается, сравнивая свою жизнь с жизнью самых замечательных людей, забывать, что она могла бы быть посредственной, то я часто говорю себе, что на вершине существования может находиться только ничтожество: никто на самом деле не смог бы «признать» вершину, имя которой — ночь бытия. Некоторые обстоятельства — такие, как исключительные трудности, испытываемые мной, когда я стараюсь заставить «признать» меня (в том простом смысле, в каком «признаны» остальные) — заставляют меня серьезно, но в то же время весело принять гипотезу безоговорочной ничтожности.

Это меня не беспокоит, и я не связываю с этим возможность какого-либо тщеславия. Но я утратил бы все человеческое, если бы смирился, прежде чем попытаться уйти от гибели (смиряясь, я получаю слишком много шансов стать не только комично ничтожным, но еще и озлобленным, и мстительным: тогда моя негативность вновь нашла бы себе применение).

То, что я говорю, заставит Вас подумать, что случилось несчастье: у меня нет никаких оправданий перед Вами, кроме звериного крика, так кричит зверь, попавший в капкан.

На самом деле речь идет не о несчастье или о жизни, а лишь о том, чем станет «негативность без применения», если правда, что с ней что-то произойдет. Я изучаю ее проявления, не столько во мне, сколько в других. Чаще всего бессильная негативность становится произведением искусства: эта метаморфоза имеет обычно реальные последствия, но не совсем соответствует концу истории (или представлению о конце истории). Произведение искусства отвечает уклончиво, или в той мере, в какой этот ответ длится, оно не соответствует никакой особенной ситуации, и еще меньше ситуации конца, когда уклоняться от ответа больше невозможно (когда настает момент истины).

Что касается меня, то принадлежащая мне негативность отказалась работать лишь тогда, когда у нее на самом деле больше не было применения: это негативность человека, которому больше нечего делать, а не человека, предпочитающего говорить (3). Но тот кажущийся бесспорным факт, что негативность, уклоняясь от действия, выражает себя в произведении искусства, имеет тем не менее смысл для остающихся у меня возможностей. Этот факт указывает, что негативность может быть объективирована. Впрочем, этот факт характеризует не только искусство: лучше, чем трагедия или живопись, религия превращает негативность в объект созерцания. Но ни в произведении искусства, ни в эмоциональных элементах религии негативность не может быть «признана как таковая» тогда, когда она вступает в игру существования как стимул для великих, жизненных реакций. Напротив, она вводится в процесс уничтожения (4) (здесь интерпретация такого социолога, как Мосс, имеет для меня Большое значение). В результате возникает фундаментальное различие между объективацией негативности, такой, как она проходила в прошлом, и такой, которая окажется возможной в конце. На самом деле человек «негативности без применения», не находя в произведении искусства ответа на вопрос, который есть он сам, не может стать человеком «признанной негативности». Он понял, что его потребность действовать больше не имеет применения. Но эта потребность не может бесконечно обманываться ухищрениями искусства, рано или поздно она будет признана как таковая: как негативность без содержания. Появляется искушение отбросить эту негативность как грех — это настолько удобно, что не стоит ждать, пока наступит окончательный кризис. Но поскольку это решение уже встречалось, результаты его заранее исчерпаны: человек «негативности без применения» больше не располагает ими: в той мере, в какой человек является следствием того, что ему предшествовало, чувство греха теряет над ним власть. Негативность перед ним как стена. Как бы плохо ему ни было, он знает, что ничто не может быть отныне отвергнуто, так как негативность не имеет больше исхода (5).

Но ужас испытанный им, когда он видел в себе эту негативность, способен в той же мере оборачиваться удовлетворением, как и в случае с произведением искусства (не говоря уже о религии). Поскольку он признал негативность только в потребности действовать, это признание связано с концепцией, являющейся условием человеческого существования в целом. Будучи далеким от мысли остановиться на этом в своих исследованиях, он находит тотальное удовлетворение, когда становится человеком «признанной негативности», и не прекращает прилагать усилия, чтобы добиться окончательного признания этой негативности. Так, наука, в той мере, в какой человеческая негативность является ее объектом, в частности, левое сакральное, становится посредником в том, что представляет собой лишь процесс осознания. Так, он включает в игру эмоционально насыщенные представления, такие как физическое уничтожение или эротическая непристойность, объект насмешки, физического возбуждения, страха и слез; но в то же время, пока эти представления его отравляют, он сбрасывает оболочку, укрывающую их от созерцания, и объективно противопоставляет их в неистовстве времени всему неизменному. Он понимает, что не несчастье, а удача позволила ему войти в мир, где больше нечего делать, и то, чем он стал, вопреки себе, предполагает теперь признание других. Ведь он может быть человеком «признанной негативности» только в той мере, в какой заставил себя признать таковым. Так он снова находит «что делать» в мире, где с точки зрения действия ничего уже не делается. И то, что ему следует делать, сводится к тому, чтобы предоставить свободной стороне своего существования возможность доставлять себе удовольствие: речь идет о свободном времени и развлечениях.

Он, впрочем, ни в коей мере не сталкивается с сопротивлением, в отличие от людей действия, которые ему предшествовали. Не потому, что это сопротивление могло проявиться с самого начала, но потому, что, если он не сделает из какого-либо преступления добродетель, он вообще превратит преступление в добродетель (даже если он объективирует преступление и делает его тем самым не более и не менее деструктивным, чем прежде). Первая фаза сопротивления должна быть чистым уклонением, так как никто не может знать, чего он хочет, противопоставляя себя другим, как зрячий в мире слепых. Он встречает вокруг себя людей, которые прячутся и спешат тотчас же ускользнуть на сторону слепых. И все это случается только тогда, когда признание исходит от определенного числа людей, достаточно большого, чтобы стать объектом позитивного сопротивления, так как слепые не могут заметить, что некоторые вещи следует устранить, прежде чем участвующие в игре обнаружат свое присутствие.

То, что произойдет, не имеет значения для человека «признанной негативности» тогда, когда он сам признает в себе негативность (по крайней мере в том, что касается точной формы, которую приобретут вещи). Для него важен лишь тот факт, что он обречен победить или добиться признания. Он знает, что его уничтожение неизбежно, если он не добьется признания на двух возможных стадиях борьбы; сначала на стадии уклоняющегося сопротивления, где он рискует в изоляции остаться обреченным на моральное разложение, против которого он с самого начала был беспомощен (он может быть из тех, кому потеря лица не кажется более предпочтительной, чем смерть). Только на второй стадии речь может идти о физическом уничтожении, но в обоих случаях, когда индивид становится человеком «признанной негативности», он исчезает, если может одержать верх над другими, исчезает, если сила, которую включает в игру, не превосходит силы уклонения и, несколько позже, силы противостояния.

Я говорил здесь о человеке «признанной негативности» так, если бы речь шла не только обо мне. Я хотел бы добавить, что чувствую себя строго изолированным только в той мере, в какой полностью осознаю все, что со мной происходит. Но если я хочу закончить этот рассказ Совы (6), я должен также сказать, что человек «признанной негативности» уже представлен многочисленными бедствиями, и признание негативности, как условия существования в состоянии хаоса и беспорядка, зашло слишком далеко. Что касается того, что мне принадлежит полностью, я лишь описываю мое существование после того, как оно достигло определенного состояния. Когда я говорю о признании «человека признанной негативности», я говорю о состоянии требовательности, в котором нахожусь: описание последует позже. Мне кажется, Минерва до сих пор может слышать крик совы.

Экстраполяция имеет место, только начиная с этого момента, и она заключается в том, чтобы представить все, что еще должно произойти, как уже случившееся, как достижение точки равновесия в игре определенных сил. Сам Гегель позволял себе такую экстраполяцию: такое, как у него, уклонение от возможной последующей негативности кажется мне менее приемлемым, чем предоставленное мной описание уже проявивших себя форм существования — проявивших себя во мне самом с достаточной ясностью и независимо от последующего за этим описания, искреннего и довольно туманного. Я добавлю последнее замечание: чтобы феноменология имела смысл, нужно также, чтобы Гегель был признан как ее автор (то, что можете сделать лишь Вы), и очевидно, что Гегель, поскольку он не до конца принимал на себя роль человека «признанной негативности», не рисковал абсолютно ничем: он принадлежал в какой-то степени еще к «духовному животному царству» (Tierreich) (7).




1. Это незавершенное письмо не было переписано, но черновик передан получателю.
2. Возможно, это ошибка, по меньше мере в том, что касается прошедших с тех пор двадцати лет. X. представлял неизбежным революционное наступление коммунизма.
3. Не потому, что негативность опасается действовать, а потому, что действие приводит к ее ослаблению и исчезновению, и негативность вновь обнаруживает себя лишенной применения. В отличие от того, что есть в ней от прекрасной души, отстранение от исторического и политического действия не является фактом первоначального выбора.
4. Версия, опубликованная в «Виновном», выглядит следующим образом: «она вводится в уничтожающую ее систему, и „признается" только утверждение». На самом деле алгебра признания запрещает негативности признавать саму себя как таковую, напомнит Батай 5 февраля следующего года. Парадокс, но он дойдет даже до того, что проиллюстрирует этот закон на примере самого Гегеля, произведения которого в той степени, в какой «они признают негативность, сами не были признаны».
5. То, что следует далее, не было напечатано в «Виновном». Эта цензура, обещанная еще в предшествующих примечаниях, указывает направление, в котором Батай разворачивает свою «самокритику» после неудачи Коллежа Социологии. Когда он писал это письмо, он думал, что негативность способна заявить себя признать, что даже без исторического применения она должна в качестве крайнего средства использоваться для этого. Когда Батай печатал письмо, он думал, что признание касается лишь того, чем негативность себя выдает, обнаруживает в позитивном смысле. В 1937 г. он был на стороне Гегеля, которого хотел признать как отца негативности. В 1944 г. он отходит от Гегеля, поскольку последний становится чрезмерно признанным.
6. Сова, птица Минервы, о которой Гегель говорил, что она вылетает только с наступлением темноты: так и философ, обладающий привилегией появляться всегда слишком поздно, когда все уже произошло.
7. Этот термин Кожев перевел как «Бестиарий»; «животное царство духа» — это перевод Ж. Ипполита.


ЖОРЖ БАТАЙВОЙНА!ЗАНАВЕС! ЗАНАВЕС!